Шрифт:
Так было всякий раз: договариваясь о свидании, он невольно робел, не веря в ее согласие, и потому спрашивал неопределенно, вскользь, с некоторым даже внутренним страхом, готовый в любой момент отшутиться…
– Заезжай, – безразлично кивнула она, и, ощутив в ее состоянии нечто схожее со своим, Прошин, желая сгладить неловкость, мягко привлек ее и с той же затаенной опаской коснулся губами щеки.
«А девочка стареет… Морщины».
– В двенадцать… – уточнил он, тут же прикинув, что потом по телефону, на расстоянии, можно легко от встречи и уклониться…
Кажется, все… Ан нет; надо опять найти два–три заключительных слова, но слов нет, и снова – липкая двусмысленная пауза.
– Я страшно тороплюсь, – пробормотал он. – Проводи к Соловьеву, а то в ваших казематах заблудишься – не доаукаешься.
– Через дорогу строится наш новый центр, – сказала она. – Вот уж там будут казематы и переходы – в них только на электромобиле передвигаться.
– Капитальное строительство – как гарант развития науки, – процедил Прошин, дабы что–то изречь.
Далее шли молча. Блестели желтые пятаки ламп на низких потолках, из лабораторий доносились голоса, звон пробирок, шум воды; мелькали в полумраке коридоров белые пятна халатов…
– Ну вот. Пришли. – Она сунула руки в карманы халата и опустила голову, словно чего–то выжидая.
Новая задача – прощание. Деловито бросить «пока» – некрасиво; играть в искренность – дикий, неимоверный труд… Хотя вот – прекрасный вариант… Он приподнял ее подбородок, ласково и твердо посмотрел в покорные, любящие глаза.. Они быстро и осторожно поцеловались, тут же смущенно отступив в стороны – в больничных стенах любовные лобзания выглядят по меньшей мере нелепо. Прошин, храня улыбку, нащупал за спиной ручку двери. Стеснение прошло, настроение подскочило до сносного, скользнула даже мыслишка все–таки заехать к ней вечерком, а там будь что будет; главное – расстались, и расстались хорошо, душевно!
– Все, – отчего–то шепотом произнес он. – До вечера.
Таня пожала плечами.
* * *
Звонок Прошин услышал, едва отпер дверь. Он пробежал в полутемную прихожую, на ходу бросив портфель в угол, снял трубку.
– Леша?
– Леша, Леша, – недружелюбно буркнул он в мембрану. – Здрасьте, пан директор. И сразу – сердечное вам спасибо. За головную боль – анализатор этот… клеточных структур!
– Не надо так, милый, – Бегунов, чувствовалось, перебарывал раздражение от подобной преамбулы. – Этот прибор – что называется, во спасение тысяч жизней…
– Чем мне предлагается гордиться. – Прошин дотянулся до кнопки торшера и включил свет. – Меня бесят красивые словеса, – заметил он. – И я выскажусь на сей счет менее вдохновенно. Наша аппаратура – не панацея. Радикально она ничего не излечит. Соловьев – идеалист и восторженный псих. Далее. У меня масса работы по международной линии. Мне трудно. Слушай… Ну пусть, например, врачами займется Михайлов, а?
– У Михайлова и без того хватает дел. А если тебе трудно одному в отделе – пожалуйста, бери помощника. Приказ я подпишу.
– Спасибо за совет, – с издевочкой откликнулся Прошин. – Я уж как–нибудь один, своим слабым умом, без прихлебателей… – Он попробовал придумать что–нибудь еще утонченно–обидное, но нараставшая злоба уже мешала изречь изысканную гадость, толкая на выражения открыто враждебные, и потому он попросту ткнул пальцем в рычажок; с полминуты подержал его так, а затем, с ожесточенным удовлетворением послушав короткие, визжащие гудки, брякнул трубку на аппарат. – Ну, папаша, – вздыхал он, отправляясь на кухню. – Ну, козел…
Потом закурил, успокоился. Начал готовить ужин. Отбил в кровавые лепешки антрекоты, сделал салат. Поужинать плотно он любил. Знал – нехорошо, но отказать себе в этом, как и в куреве, не мог. Непоколебимый закон бытия: все доставляющее удовольствие – вредно, все муторное – полезно. И почему не наоборот?
Тяжелая, черно–вишневая струя «Изабеллы», пузырясь, ударила в дно бокала. Вино ему доставал Роман Навашин, математик лаборатории, состоявший в родстве с щедрым кавказским дедушкой, владевшим неиссякаемыми запасами этой амброзии. Роман не пил, и дедушкины посылки в качестве регулярного дружеского подарка переходили к Прошину, компенсируемые какой–нибудь скукотой из дефицита иностранных математических изданий.
Итак – ужин. Шипят антрекоты на сковороде, тает масло на теплой корочке хлеба, плывет из приемника баюкающий блюз…
– С приездом! – Он поднял бокал, мигнул своему расплывающемуся двойнику в темноте окна и пригубил вино – чуть сладкое, с водянистым привкусом ягодной мякоти.
Теплая волна хмеля дурманцем отдалась в голове. Стало осоловело спокойно, печально. Мелькнул обрывочной чередой воспоминаний прошедший день: Глинский, Таня, путаные переходы клиники, Соловьев, его одержимые глаза на беспомощном, детском лице... Нет, он не испытывал к врачу антипатии. Теперь это поверхностное чувство ушло; оно было мелким, возникшим в ожесточении против того, чья идея отрицала осуществление идей собственных, хотя – каких идей? Скорее, привычку не омраченной заботами жизни. Втайне он даже завидовал ему, как завидовал всякому, знавшему свое предназначение, но и это ровным счетом ничего не меняло – новый проект мешал, и его предстояло свести на нет. Существовало, правда, одно неприятное умозреньице: больные… Но кто они? Они абстрактны… Да и как на существующей пещерной базе сделать для них эффективный прибор? Нет, тут нужны иные технологии, а создание их – это десятилетия, или же – закупка уже готового материала на Западе. Тут–то можно и расстараться, но кто утвердит в расходную часть миллионы твердой валюты? Уж он–то, Прошин, знает, что пробить этакую сумму у властьпридержащих немыслимо. Так что: кто виноват? Вот уж точно не он!