Емельянов Геннадий
Шрифт:
Боров Рудольф вздыбился без видимой причины, сел на задницу, раскачиваясь, будто мясник на молебне, рухнул, не справившись со своим телом, и земля под ним содрогнулась.
Евлампий выскочил из конюшни в растерзанном виде, он матерился сквозь зубы и тыльной стороной ладони утирал со лба обильный пот.
— Не в настроении сегодня, стерьва!
— Кто?
— Мери. Не идет запрягаться и — точка. С ней такое бывает. Тут у нас конюхом дед Борщов, так его она только и слушает. Ребятишки когда присовестят — снизойдет. Романа не любит, директора. Он к ней и подступить боится.
— Так отложим поездку, Евлампий Сидорович. Завтра съездим.
— Зачем на завтра откладывать? Завтра у меня может, минуты пустой не выпадет. Сегодня надо. Евлампий присел на скамейку, хрипло откашлялся скосился на недопитую четвертинку. — Счас еще подзаправлюсь малость и попробую обратать ее, поганку. Евлампий налил в стакан самую малость, лихо запрокинул голову, крякнул и понюхал хлебную корочку, снова заметно повеселев.
— Она песни любит.
— Кто?
— Мери. Дед Борщов ей поет, особо она любит вот эту. — Евлампий сожмурился. — Вот такую. — Он пропел безысходным голосом, клоня длинную свою голову к плечу: «…звонок звонит насчет поверки, Ланцов задумал убегать…» Ты посиди еще, я мигом.
— Да уж пора, наверно, и до дому.
— Сиди!
Евлампий вернулся минут через пять. Вернулся с заморским аккордеоном, устроился возле двери конюшни на чурочке и растянул меха. Улыбался он при этом загадочно и томно.
— Сама, курва, в оглобли пойдет.
Павла Ивановича одолевали мрачные предчувствия. Они, мрачные предчувствия то есть, никогда Павла Ивановича не обманывали. Не обманули они его и на этот раз.
Глава пятая
— Топор взял?
— Взял.
— Пилу?
— И пилу взял.
— Тогда поехали. Но, несообразная, трогай! Учитель Зимин сел на телегу позади Евлампия, и они двинулись.
Павел Иванович половчее уложил рюкзак с едой, накрыл его мешком, лежавшим на телеге, и закурил, настраиваясь на долгую езду. Телега прыгала по гальке, насыпанной местами, в основном же она мягко катилась по траве и глинистой дороге. По траве ехать было приятно.
— Я припозднился, — сказал Евлампий, не оборачиваясь. — За дедом Борщовым бегал. Она снова не далась, стерьва!
— Здоровье-то как? — деликатно осведомился Павел Иванович и покашлял в кулак.
— Плечо, левое, саднит, спасу нет. Сегодня почти что и не спал. Бок опять. Правый. Однако ничего, переможемся.
Нынче утром Павел Иванович не верил, что Евлампий приедет, как сулился, потому что досталось ему вчера крепко.
…Евлампий сыграл на аккордеоне вальс «Дунайские волны», перемежая мелодию ужасным хрипом (инструмент по-прежнему куражился), и нырнул в конюшню. Нырнул туда, согнувшись, будто упал в окоп, где ему предстояла рукопашная схватка. Тут же Павлу Ивановичу причудилось, что солнце на короткий миг загородила тучка. Павел Иванович глянул из-под ладони на солнце и зажмурился, он не успел открыть глаза, как услышал душераздирающий визг борова Рудольфа. Когда в глазах улеглось мельтешение, Павел Иванович уловил следующее: Рудольф, подобно огромному черному мешку, сокращаясь и вытягиваясь, непостижимо быстро перемещался в сторону прясла, на морде борова болтался хомут, который Евлампнй перед тем выставил на видное место. Следом раздался глухой хруст, прясло повалилось, потом где-то неподалеку покатилась железная бочка, загоношились куры, закричали женщины. Внизу голосил народ. Шум удалялся и притухал.
«Где же Евлампий?» — хватился учитель Зимин.
А Евлампий сидел ровнехонько на том месте, где мгновение назад спал боров Рудольф. Сидел Евлампий, закрыв лицо ладонями, и качался. Рубаха на нем была порвана, на одной ноге отсутствовал ботинок.
— Господи! — крикнул Павел Иванович и бросился поднимать пострадавшего, однако Евлампий поднялся сам и вихлястой походкой направился первым делом к скамейке, где стояла недопитая четвертинка. Учитель, сочувственно вздыхая, нес следом ботинок, оброненный во время длинного полета от конюшни.
Евлампий аккуратно допил водку и засуетился:
— Надо смываться отседова, Паша. Счас Курский прибежит, и всякое такое.
— Что же случилось, Евлампий Сидорович? Я, видишь ли, несколько отвлекся…
— Эта, значить, стерьва, — Евлампий осторожно показал на конюшню, — пихнула меня, я и полетел. Да. Полетел и упал на Рудольфа аккурат. Удачно, понимаешь, приземлился, он ведь мягкий. Да. Но он счас бед наторит. Курский объясняет, что у животных нервы много слабее наших. У него, понимаешь, хомут на башке, он счас дикий зверь лесной. Сматываем удочки, Завтрева я за тобой заеду — лес валить будем.
— Роман Романович не появлялся? — после некороткого молчания опять спросил Павел Иванович.
— Не видал. Он с вечерней электричкой обычно приезжает. По-моему, в отпуск наладился: в Томск все рвется, насчет клада хлопочет, а сельский Совет не пущает — сперва, мол, ремонт школы закончи, потом и отдыхай, ты директор, на тебе и груз лежит.
— Оно так.
Телега скатилась в низину, где тек широкий и мелкий ручей, густо поросший тальником. Здесь еще остались запахи раннего утра. Пахло травой, мокрым песком и охолодевшим за ночь камнем. В низине стояла такая тишина, что слышно было, как ударяется о гальку вода.