Шрифт:
Он был на том новогоднем вечере, где они познакомились, помнил, как все потешались над Иваном, когда Томка увела его к себе, в свою комнату, «хату», в которой побывали почти все парни из той компании. Помнил, как был поражен, узнав, что Томка окрутила этого восторженного телка Ивана и он женился на ней. Как поначалу смеялся над этим в кругу своих приятелей, а потом смеяться перестал, когда увидел, что из всего этого вышло. Просто ближе познакомился с Иваном, понял, какой это чистый и верный человек. И потому считал высшей справедливостью, что Ивана полюбил человек такой же хороший и добрый. «Может быть, это и неплохо, что Ванька так обжегся сначала. Теперь-то он будет по-настоящему ценить, беречь и любовь свою, и Светлану. И, наверное, будет она у него одна на всю жизнь. Никогда я не верил, что такое бывает — одна на всю жизнь, а теперь верю. Может быть, я завидую? Может быть... А как это хорошо, что все же случается так на свете — пусть не с первого взгляда, ну пусть почти с первого, люди доверяют друг другу и все понимают без слов.
Но как это редко бывает!.. Как редко понимаем мы другого человека, умеем разглядеть горе его или радость! Даже у человека близкого...»
Петька вспомнил, как дулся он на бригадира своего Юрку Шугина, как обзывал про себя бесчувственным пнем и как потом стыдно было, когда узнал, уже здесь, на острове, всю шугинскую историю с Ольгой.
А он ведь дружил с Шугиным. Не то чтобы вместе за девчонками ухлестывали или там скидывались на двоих для душевного разговора — нет. Просто была меж ними какая-то внутренняя симпатия, не высказанная даже, понятная, может быть, только им двоим. Жестом, взглядом, улыбкой Петька говорил Шугину: я тебе друг. Шугин понимал его и отвечал тем же. И Петька надеялся, что со временем они и словами скажут об этом. Он очень хотел этого. Потому что настоящего друга у Петьки не было. У него имелось видимо-невидимо приятелей, товарищей, дружков, а друга не было. В детстве были, но потом разлетелись его друзья по белу свету — не сыщешь. И Петька тосковал по настоящему другу. Как в детстве, мальчишкой, тосковал по матери, которой не знал никогда. Может быть, только не так пронзительно, спокойнее.
В тот день, когда он подошел к Шугину, на душе у Петьки было светло. И все вокруг было светло, солнечно и хорошо. Потому что весна, потому что сиренью пахнет и девчонки сняли свои теплые одежки и стали все до одной такие красивые, что просто ах! — сердце замирает. Идет впереди тебя какая-нибудь кроха, каблучками — цок-цок! Красота! Смеяться хочется и быть добрым и щедрым человеком. И не то чтобы жеребячья какая радость: заржать, как молодому коню, или, скажем, вниз головой походить — совсем не то. Просто светло на душе — хорошо и спокойно.
Петька ходил и боялся расплескать это чувство. Тихо ходил, степенно, и ему обязательно надо было кому-нибудь рассказать про то, как ему здорово.
И он подошел к Шугину. А тот поглядел сквозь него пустыми глазами, бормотнул что-то невнятное и спиной повернулся.
Ну до того стало обидно Петьке — жуть! Так бы и дал чем-нибудь по этой круглой шугинской башке, чтоб знал, безмозглый дурак, как убивать в людях радость! Где ж было Петьке знать, что как раз за день до этого Ольга сказала Шугину те самые слова про мужественную руку и надежное плечо и его бригадиру было так тошно, что хоть ложись да помирай, и никакого света и благости в душе его не было, а был полный мрак, волчья ночь. Где ж было Петьке знать тогда все это!..
Солнце прогрело Петьку, и он вновь почувствовал упругое свое, сильное тело, и вновь ему захотелось двигаться, глазеть по сторонам, дышать лесными запахами.
Петька быстро поднялся и зашагал по тропинке вдоль берега. Он нашел замысловатую корягу-плавник, добела отмытую волнами, твердую как кость и удивительно похожую на какого-то сказочного дракона, неестественно выгнувшего шею.
Петька долго и с удовольствием крутил корягу перед глазами, чмокал губами, заранее радуясь за Фому Костюка, который обожал такие штуковины. Возьмет обыкновенный на вид корень — тут, там тронет ножом, и, глядишь, появляется какая-нибудь зверушка. А тут и трогать ничего не надо — готовый зверь.
Вот в таком превосходном состоянии духа Петька и находился весь этот день — день, вообще-то, праздничный для бригады, потому что сегодня подводился итог их многодневной работы, сегодня должен быть виден результат ее.
Потому что, в отличие от любой другой строительной работы, труд взрывника — тяжкий, кропотливый, опасный — почти не виден до самого последнего мгновения. И имя этому мгновению — взрыв.
Взрыв — вот ради чего все усилия. Взрыв — это как роды, и всякий раз взрывник волнуется, как перед родами жены волнуется муж, будущий отец, гадая, кто родится, мальчик или девочка, с глазами голубыми или карими... Да, именно как отец волнуется взрывник, потому что мать волнуется по-другому, предчувствуя впереди, кроме радости, и боль, и муку. И Юра Шугин, и Петька, и Иван Сомов, и Женька Кудрявцев, радостно возбужденные, взволнованные, полезли в эту укромную щель, чтобы с комфортом, под защитой нависшего многотонного гранитного козырька, в прохладе, лежа на влажном песке, полюбоваться делом рук своих.
И всем казалось, что место это самое удобное. Они доверились мертвому камню, его несокрушимости, а он предал их. Предал тупо и жестко.
— Ребята, приготовились! Когда останется пятнадцать секунд, я буду считать! — сказал Шугин и не узнал своего голоса.
— Попрощаемся, парни! — Это Петька.
— Пошел к черту! — Это Иван Сомов.
— Замолчи! Все будет хорошо! — Это Шугин.
— Не надо, ребята! Жмитесь ко мне поплотнее, изо всех сил жмитесь! — Это Женька Кудрявцев, едва слышно.
— Раз! Два! Три! Четыре!
— Ну, начнем, помолясь! — Это Фома Костюк. Он кладет свою лапищу на отполированную рукоять машинки.
— Где же ребята? Где ребята, Фома? Почему не слышно? Боязно мне! — Это Тимофей Михалыч Милашин.
— Заткнись, старый черт! Не каркай! Там ребята, все один к одному, — соображают.
— Думаешь, обойдется?
— А как же мне еще думать! Не каркай, сказано, под руку! Раз! Два! Три! Четыре!