Шрифт:
А когда Кармадановы вернулись в «Полдень», зябко мокнущий под зарядами то дождливого снега, то сдобренного сырыми снежными хлопьями дождя, навалились дела, и встреча с Алдошиным подоспела лишь через неделю. К тому времени все окончательно затуманилось. Кармаданов мучился, не зная, что сказать и говорить ли вообще – рассказ Гинзбурга был так невнятен, так невесом… И он поведал лишь, что Гинзбург по каким-то своим соображениям отклонил предложение и вернуться не захотел – утешая себя тем, что расписывать Алдошину эти шпионские страсти совершенно незачем; они – вовсе не ученое дело, ученому надо знать только, приедет Гинзбург или нет, остальное надо излагать совсем иным людям и в ином месте.
И некоторое время Кармаданов тешил себя мыслью, что вот-вот наберется духу, выкроит свободный вечерок и обратится к этим иным людям, и все им поведает максимально подробно – но водоворот дел не оставлял ни крошки пустого времени, да и идти было, положа руку на сердце, и противно, и неловко; и рассказ Гинзбурга тихо угасал в памяти вместе с термоядерным солнцем, слепящим морским простором и листьями пальм, упруго мельтешащими на ветру. Его все плотней хоронила растущая холодная груда промозглых дней, сыплющихся из предстоящего в отжитое, точно песок в песочных часах. Скоро стало казаться, что и сказать-то ну совершенно нечего. Уехавший из страны ученый, намаявшийся, наверное, еще в советское время в отказниках, не может не быть сдвинут на происках всяких там разведок и контрразведок, на кознях компетентных товарищей, и если вычесть его ни на чем не основанную уверенность, что останется? Только то, что израильские спецслужбы отследили попытки Алдошинской группы собрать в единый умный кулак всех разбежавшихся (а из этих попыток и секрета никто не делал), а потом вполне логично заключили, что и к Гинзбургу могут подъехать, и предупредили его на такой случай. Дело житейское. Оно вполне могло случиться безо всяких измен и утечек. На то и щука, чтобы карась. На то и разведки, чтобы. Да Кармаданова бы просто высмеяли, заявись он с такой информацией к серьезным людям. Стоило бы двери за ним закрыться, над ним принялись бы хохотать в голос: не наигрался взрослый дядя в шпионские игры! Видно, слишком усердно читал в пионерском детстве «Библиотечку военных приключений»…
А тут глядь – и весна накатила, и по весне стало совсем не до отвлеченных материй. Слава богу, думал Кармаданов, что Гинзбург не купился на мои посулы. Хорош бы я был. Как бы я ему в глаза смотрел, думал он, с каждой неделей все больше убеждаясь, что давние его опасения, о которых он мало-помалу и думать забыл, начинают все ж таки оправдываться, и финансирование проекта «Полдень» дышит на ладан.
2
Она долго молчала, и он не торопил ее с ответом, понимая, что дочь Шигабутдинова не станет длить паузу из кокетства или, например, от безразличия; если молчит, стало быть, честно старается понять себя или поточней выбрать слова. Потом она произнесла виновато:
– Нет. Я не могу.
– Зарина, послушай. Твой отец погиб почти год назад, и вот уже полгода…
– Не нужно мне все это рассказывать, пожалуйста, я сама все помню. Ты очень хороший. Добрый. Ты маму и меня так поддержал… Я тебя люблю. Но я не могу.
– Заринка, это же нелепо. Молись ты как хочешь, я разве собираюсь тебе мешать? Да никогда! Святое дело, я ж понимаю! Хиджаб тебе сам буду повязывать. Но и я…
– Если б ты был хотя бы нормальный православный! Человек писания! Но по шариату ты все равно что язычник. Многобожник. Это хуже всего.
– Опомнись. Двадцать первый век на дворе.
Она запнулась, а потом робко, будто сама удивляясь собственной дерзости, попросила:
– Прими ислам.
У него на миг язык отнялся. От полной беспомощности он немощно попытался превратить все в шутку, сбить пафос – и натужно процитировал «Бриллиантовую руку»:
– Нет, уж лучше вы к нам…
Она даже не поняла. Он сообразил, что сморозил глупость. Возможно, пошлость. С тем же успехом можно было тщиться наладить контакт с жителями какой-нибудь Шестьдесят первой Лебедя, выстреливая им радиотелескопами анекдоты про Василь Иваныча.
– Зарина, но твой отец…
– Я не буду обсуждать его поступки, – глухо сказала она и отвернулась. – Я никогда не обсуждала их и никогда не стану. Он – мой отец. Но перед Всевышним каждый отвечает за свой выбор сам. Мне тоже надо будет отвечать, и за отца там не спрячешься.
Он не знал, что еще сказать. Что тут вообще можно было сказать?
– Мусульманки очень верные, – тихо проговорила она и вскинула на него умоляющий взгляд влажных глаз. – Я буду так любить тебя… Всю жизнь. Буду тебе подмогой и опорой. Ты будешь счастлив… – Она осеклась, потом горячо продолжила: – Я рожу тебе много детей. Они станут тебя уважать и слушаться. Чем старше ты будешь, тем больше будешь им нужен. Ты станешь седой и дряхлый, а они будут заботиться о тебе наперебой, потому что это правильно перед Аллахом. Знаешь… У вас, у русских, пока вы не стали язычниками, тоже было так. Даже поговорку сложили: дурень хвалится красивой женой, умный – старым батюшкой. Давай, а?
Мороз драл по коже. Четверть часа назад, начиная этот разговор – а не начать его было уже невозможно, – он и не подозревал, что окажется на краю такой бездны. Прыгнуть? А может, прыгнуть?
Расстилать коврик в мечети и, раскорячившись, ритмично бить лбом в пол, бубня «Аллах акбар»?
Бред…
Почему всегда уступает он?
Да что за бред! Он любит, она любит – и отказываться от этого из-за такой ерунды?
Она-то без колебаний отказывается из-за такой ерунды!
А он – не из-за ерунды? Подумаешь, коврик…
Но в глубине души он смутно ощущал, что это не ерунда, далеко не ерунда; и, быть может, именно из-за вроде бы смехотворной для посторонних, архаичной, но от того еще более ярой преданности ерунде, каждый – своей, и она, и он еще и сохраняют способность вот так, до головокружения любить и звать к себе через пропасть. И стоит от нее, от ерунды, отказаться, перейти грань – тут-то и станет рукой подать до превращения в обезьян, что вертят голыми задницами в телевизоре и почитают это за славу, честь, сексуальный триумф и жизненный успех…